МИХАИЛ ВЕЛЛЕР.
ЛЕГЕНДА О МОРСКОМ ПАРАДЕ.
И была же, была Великая Империя, алели стяги в громе оркестров, чеканили шаг парадные коробки по брусчатым площадям, и гордость державной мощью вздымалась в гражданах! И под эти торжественные даты Первого мая и Седьмого ноября входил в Неву на военно-морской парад праздничный ордер Балтфлота. Боевые корабли, выдраенные до грозного сияния, вставали меж набережных на бочки, расцвечивались гирляндами флагов, и нарядные ленинградцы ходили любоваться этим зрелищем.
Возглавлял морской парад, по традиции, крейсер «Киров». Как любимец города и флагман флота. Флагманом он стал после того, как немцы утопили линкор «Марат», бывший «Двенадцать апостолов». Он вставал на почетном месте, перед Дворцовым мостом, у Адмиралтейства, и всем его было хорошо видно.
Так вот, как-то вскоре после войны, в сорок седьмом году, собираясь уже на парад, крейсер «Киров» напоролся в Финском заливе на невытраленную мину. Мин этих мы там в войну напихали, как клецок, и плавали они еще долго; так что ничего удивительного. Получил он здоровенную дыру в скуле, и его кое-как отволокли в Кронштадт, в док. Сигнальщиков, начальство и всю вахту жестоко вздрючили, а особисты забегали и стали шить дело: чья это диверсия — оставить
Ленинград на революционный праздник без любимца флота?
Флотское командование уже ощупывало, на месте ли погоны и головы. Сталин недоверчиво относился к случайностям и недолюбливал их. Пахло крупными оргвыводами.
И последовало естественное решение. У «Кирова» на Балтике был систер-шип, однотипный крейсер «Свердлов». Так пусть «Свердлов» и участвует в параде. Для разнообразия. Политически тоже выдержано — имена равного калибра. Какая, собственно, разница. Как будто так и было задумано.
А «Свердлов» в это время спокойно стоял под Кенигсбергом, уже переименованным в Калининград, в ремонте. Машины разобраны, хозяйство раскурочено, ободрано, половина морячков в береговых мастерских, ковыряются себе потихоньку. По субботам в увольнение на танцы ходят. И не ждут от жизни ничего худого.
И тут командир получает шифровку: срочно сниматься и полным ходом идти в Ленинград, с тем чтобы в ночь накануне праздника войти в Неву и занять место во главе парадного ордера. Исполнять.
Командир в панике радирует в Кронштадт: что, как, почему, а где же «Киров»? Вы там партийных деятелей не перепутали? Ответ: не твое дело. Приказ понятен?
Так я же в ремонте!! — Ремонт прервать. После парада вернешься и доремонтируешься,— Да крейсер же к черту разобран на части!! — Сколько надо времени, чтоб быстро собраться и выйти? — Минимум две не¬дели. — В общем, так. Невыполнение приказа? Погоны жмут, жизнь наскучила? А... Ждем тебя, голубчик.
И начинается дикий хапарай в темпе чечетки. Срочно заводят на место механизмы главных машин. Приклепывают снятые листы обшивки. Командир принимает решение: начинать движение самым малым на одной вспомогательной, ее сейчас кончат приводить в порядок, а уже на ходу, двадцать четыре часа в сутки, силами команды, спешно доделывать все остальное.
Всем БЧ через полчаса представить графики завершения работ.
БЧ воют в семьсот глоток, и вой этот вызывает в гавани дрожь и мысль о матросском бунте, именно том са¬мом, бессмысленном и беспощадном: успеть никак невозможно! Командир уведомляет командиров БЧ об ответственности за бунт на борту, и через час получает графики. Согласно тем графикам лап у матроса шесть, и растут они вместо брюха, потому что жрать до Ленинграда будет некогда и нечего, коки и вся камбузная команда тоже будут круглые сутки завершать последствия ремонта.— Отлично; не жрешь — быстрей крутиться будешь.
И тут вспоминают: а красить-то, красить когда?! Ведь ободрано все до металла!!! Командир — старпому: сука!!! Помполит — боцману: вредим понемногу?.. Боцман: в господа бога морскую мать. — Через час отходим!!! — Боцман: есть.
За пять минут до отхода, командир голос сорвал, вопя по телефонам, является старпом — доклад: задача выполнена. Командир: гигант! как? Помполит: ну то-то же. Старпом: так и так, сводная бригада маляров береговой базы на стенке построена. Пока мы на ходу все доделаем, они все и покрасят, в лучшем виде. Приказ — принимать на борт?
Командир хлопает старпома по плечу, жмет руку помполиту, утирает лоб рукавом, смотрит на часы и закуривает:
— Машине — готовность к оборотам. Приготовить¬
ся к отдаче швартовых. Рабочих — на борт.
Старпом говорит:
— Может быть, взглянете?
— Чего глядеть-то.
А снаружи раздается какой-то странный шум.
Командир смотрит в лицо старпому и выходит на крыло мостика.
Вся команда, побросав дела, сбилась вдоль борта. Свистит, прыгает и машет руками.
А на стенке колеблется строй малярш. И делает матросикам глазки.
Папироса из командирского рта падает на палубу, плавно кувыркаясь и рассыпая искры, а сам он покачивается и хватается за поручни:
— Эт-то что...
Старпом каменеет лицом и гаркает боцману:
— Это что?!
Боцман рыкает строю:
— Смир-рна! — и, бросив руку к виску, рапортует: — Сводная бригада маляров в составе двухсот человек к ремонту-походу готова!
Малярши смыкают бедра, выпячивают груди, округляют глазки и подтверждают русалочьим хором:
— Ой готова!..
Матросики по борту мечут пену в экстазе и жестами всячески дают понять, что они приветствуют малярную готовность и, со своей стороны, также безмерно готовы.
Командир говорит:
— Ну!..— и закуривает папиросу не тем концом. —
Ну!.. — говорит. — Да!..
Помполит говорит:
— Морально-политическое состояние экипажа! —
А у самого зрачки по блюдцу, и плещется в тех блюдцах то, о чем вслух не говорят,
А старпом почему-то изгибается буквой зю, и. распрямляться не хочет. И краснеет.
А рация в рубке верещит: «Доложить готовность к отходу!»
— Готовность что надо, — мрачно говорит командир, сжевывая папиросный табак.
А боцман снизу — старорежимным оборотом: - Прикажете грузить?
Командир машет рукой, как Пугачев виселице, и — обреченно:
— Принять на борт. Построить на полубаке к инструктажу.
И малярши радостной толпой валят по трапу, а морячки беснуются и в воздух чепчики бросают, и загнать их по местам нет никакой возможности
— Команде по местам стоять!!! — вопит командир.
—Отдать носовой!!!
Потому что никакого времени что бы то ни было изменить уже не остается. В качестве альтернативы — исключительно трибунал; а перед такой альтернативой человеку свойственно нервничать.
И раздолбанный крейсер тихо-тихо отваливает от стенки, а малярши выстраиваются на полубаке в четыре шеренги, теснясь выпуклостями, и со смешочками «По порядку номеров — рас-считайсь!» рассчитываются, причем счет никак не сходится, и с четвертого раза их оказывается сто семьдесят две, хотя в первый раз получилось сто девяносто три.
Боцман таращится преданно и предъявляет в доказательство список личного состава на двести персон. Персоны резвятся, и становится их на глазах все меньше, и это удивительное явление не поддается никакому научному истолкованию.
Болельщики счастливо — боцману:
— Да кто ж по головам-то! Весом нетто надо было принимать — без упаковки!
Командир вышагивает — инструктирует кратко:
— Крейсер первого ранга! Дисциплина! Правительственный приказ! — Замедляет шаг: — Как звать? Не ты, вот ты! Назначаешься старшей! Вестовой — препроводить в салон. Боцман! — разбить по командам, назначить ответственных, раздать краску и инструмент, поставить задачи! Через полчаса доложить исполнение —
проверю лич-но! Приступать.
И поднимается на мостик.
И под приветственный свист со всех кораблей они медленно ползут к выходу из гавани.
Командир переминается, смотрит на створы, на карту, на часы, и старпому говорит:
— Ну что же, — говорит, — Петр Николаевич. Вы капитан второго ранга, опыт большой, пора уже и самостоятельно на корабль аттестовываться. Так что давайте, командуйте выход в море. На румбе там восемьдесят шесть, да вы и сами все знаете, ходили. А я пока спущусь вниз: посмотрю лично, что там у нас делается. А то, сами понимаете...
И, манкируя таким образом святой и неотъемлемой обязанностью командиру на входе и выходе из порта присутствовать на мостике лично, он спускается в низы. И больше командира никто нигде не видит.
А старпом смотрит мечтательно в морское пространство, принимает опять позу буквой зю, шепчет что-то беззвучно и звонит второму штурману:
— Поднимитесь-ка,— говорит,— на мостик.
— Ну что, — говорит он ему, — товарищ капитан третьего ранга. Я ухожу скоро на командование, корабль получаю, вот после перехода сразу аттестуюсь. А вам расти тоже пора, засиделись во вторых, а ведь вы как штур¬
ман не слабее меня, и командирский навык есть, не отнекивайтесь; грамотный судоводитель, перспективный офицер. Дел у нас сейчас, как вы знаете, невпроворот, и все у старпома на горбу висит, так что примите мое доверие, давайте: из гавани мы уже почти вышли, курс про¬
ложен — покомандуйте пару часиков, пока я по хозяйству побегаю, разгону всем дам и хвоста накручу. Тем более, — напоминает со значением,— ситуация на борту,можно сказать, нештатная, тут глаз да глаз нужен.
И с видом сверх меры озабоченного работяги-страдальца старпом покидает мостик; и больше его тоже никто нигде никогда не видит.
...И вот на третьи сутки командир звонит из своей каюты на мостик: как там дела? где местонахождение, что на траверзе, скоро ли подходим? И с мостика ему никто не отвечает. Он немного удивляется, дует в телефон и звонит в штурманскую рубку. И там ему тоже никто не отвечает. Звонит старпому — молчание. Он в машину звонит! корабль-то на ходу, в иллюминатор видно! А вот вам — из машины тоже никаких призна¬ков жизни.
Командир синеет, звереет и звонит вестового. И — нет же ему вестового!
А из алькова командирского, из койки, с сонной нежностью спрашивают:
— Что ты переживаешь, котик? Что-нибудь случилось?..
Котик издает свирепое рычание, с треском влезает в китель.
— Ко-отик! куда ты? а штаны?..
Командир смотрит в зеркало на помятеишую рожу с черными тенями вокруг глаз и хватается за бритву.
— Да и что ж это ты так переживаешь? — ласково утешает его из простынь наикрасивейшая малярша, и назначенная за свои выдающиеся достоинства старшей и приглашенная, так сказать, по чину. — У вас ведь еще такая уйма народу на корабле, если что вдруг и случилось бы — так найдется кому присмотреть.
Командир в гневе сулит наикрасивейшей малярше то, что она уже и так получила в избытке, и, распространяя свежевыбритое сияние, панику и жажду расправы вплоть до повешения на реях, бежит на мостик.
При виде его полупрозрачная фигура на штурвале издает тихий стон и начинает оседать, цепляясь за рукоятки.
— Вахтенный помощник!!! — гремит командир.
А вот ни фига-то никакого вахтенного помощника. Равно как и прочих. Командир перехватывает штурвал, удерживая крейсер на курсе, а матрос-рулевой, хилый первогодок, норовит провалиться в обморок.
— Доложить!! где!! штурман!! старший!!
А рулевой вытирает слезы и слабо лепечет:
— Товарищ капитан... первого ранга... третьи сутки без смены... не ел... пить...гальюн ведь... заснуть боялся...— и тут же на палубе вырубается: засыпает.
Командир ему твердою рукой — в ухо:
— Стоять! Держать курс! Трибунал! Расстрел! Еще пятнадцать минут! Отпуск! В отпуск поедешь! — И прыгает к телефону.
При слове «отпуск» матрос оживает и встает к штурвалу.
Командир беседует с телефоном. Телефон разговаривать с ним не хочет. Молчит телефон.
Он несется к старпому и дубасит в дверь. Ничего ему дверь на это не отвечает: не открывается. Несется в машину! Задраена машина на все задрайки, и не подает никаких признаков жизни.
Кубрики задраены, башни и снарядные погреба, задраена кают-компания, и даже радиорубка тоже задраена. И задраена дверь этой сволочи помполита. И малым ходом движется по тихой штилевой Балтике эдакий Летучий Голландец «Свердлов», без единого человека где бы то ни было.
И только с мостика душераздирающе стонет рулевой, подвешенный на волоске меж отпуском и трибуналом, истощив все силы за двое суток исполнения долга, в то время как прочие истощили их за тот же период, исполняя удовольствие... Да мечется в лабиринтах броневого корпуса чисто выбритый, осунувший¬ся и осатаневший командир, матерясь во всех святых и грохоча каблуками и рукоятью пистолета во все люки и переборки. Но никто не откликается на тот стук, словно вымерли потерпевшие бедствие моряки, опоздало спасение, и напрасно старушка ждет сына домой.
В кошмаре и раже командир стал делить количество патронов в обойме на численность экипажа, и получил бесконечно малую дробь, не соответствующую решениям задачи.
Он прет в боевую рубку, и врубает ревун боевой тревоги, и объявляет по громкой трансляции всем стоять по боевому расписанию, настал их последний час. И таким левитановским голосом он это объявляет, что матросик на руле окончательно падает в обморок. Крейсер тихо скатывается в циркуляцию. Команда, очевидно, в свой последний час спешит пожить — не показывается. И только вдруг оживает связь: машина докладывает.
Слабым таким загробным голосом докладывает:
— Товарищ командир... Третьи сутки на вахте...один... Сил нет... прошу помощи...
— Кто в машине?! Где стармех?! Где вахтенный механик?!
— Матрос-моторист Иванов. Все кто где... мне приказали... обещали сменить, значит... если я, то и мне...
Что случилось у нас?
— Пожар во втором снарядном погребе!!! — орет командир по трансляции и врубает пожарную тревогу.— Давай, орлы, сейчас на воздух взлетим!!! Пробоина в котельном отделении!!! Водяная тревога!!! Тонем
же на хрен!!! — взывает неуставным образом.
И тогда повсюду начинают лязгать задрайки и хлопать люки и двери и раздается истошный женский визг. И на палубу прут изо всех щелей и дыр полуодетые, четверть одетые и вовсе неодетые малярши и начинают бегать и визжать, а через них валят напролом, застегиваясь на ходу, бодрые матросы — расхватывают багры и огнетушители, раскатывают шланги и брезенты.
— Старпома на мостик!!! — орет командир. — Командиров БЧ на мостик!
И когда они, застегнутые не на те пуговицы и с развязанными шнурками, вскарабкиваются пред его очи, дрожа и потея как от сознания преступной своей греховности, так и от оной греховности последствий,—
— Пловучий бордель,— зловеще цедит командир...—
А-а-а... из крейсера первого ранга — бардак?.. Что... товарищи офицеры!!! моральный облик!!! несовместимый!
из кадров! к трепаной матери! без пенсии! под трибунал!
за яйца! — Волчьим оскалом — щелк:
— Штурман!
— Так точно! — хором рубят штурмана.
— Местонахождение! Что на румбе?!
И дает отбой тревогам:
— Баб — всех — в носовой кубрик! на задрай
ку! часового! найду где — своей рукой! за борт! расстреляю!
Выясняется, что тем временем на траверзе рядом — Рига. Командир приказывает менять курс на нее и шлепать в Ригу. И через пару часов страшный, как после атомной войны, «Свердлов» своим малым инва-лидским ходом вваливается в порт и просит приготовиться к приему двухсот ремонтных рабочих. Командир связывается с военным комендантом — убеждает обеспечить уж их доставку домой, в Кенигсберг
Да нет, дисциплинированные; выполняли срочное задание...
Выполнивших срочное задание малярш снова выстраивают на полубаке, но уже под бдительной охраной, и командир принимается лично пересчитывать их по взлохмаченным головам. Может, если б он их по другим местам считал, то и результат получился бы другой, а так у него получилось девяносто семь.
— Или через пять минут я сосчитаю до двухсот, —
говорит обозленный своими арифметическими успеха
ми командир старпому, — или через пять минут на
крейсере открывается вакансия старшего помощника.
Тебя в школе устному счету не учили? так получишь
прокурора в репетиторы.
И бедных малярш, размягченных и осоловевших от военно-морского гостеприимства, извлекают из таких мест корабля, по сравнению с которыми шляпа фокусника — удобное и просторное жилище: из шкапчиков, закутков, рундуков, шлюпочных тентов, вентиляционных шахт, топливных цистерн и водяных емкостей. И через полчаса их сто пятьдесят шесть.
Старпом плачет и клянется верностью присяге.
— Боцман,— осведомляется командир,— ты на Колыме баржой не заведовал? Аттестую!!
И боцман, скрежеща зубами, буквально шкрябкой продирает все закоулки корабля, и малярш набирается сто девяносто три.
— Ладно, хрен с ним,— примирительно останавливает командир, тем более что из недостающих семи одна, самая качественная, спит у него в каюте. — Время не позволяет дольше. Сгружай на фиг, !
«Свердлов» швартуется к стенке, спускает трап, и опечаленные малярши ссыпаются на берег, рассылая воздушные поцелуи и выкрикивая имена и адреса. Вслед за чем крейсер незамедлительно отваливает — продолжать свой многотрудный поход.
Объем незавершенных работ и оставшееся время друг другу соответствует, как комбайн — полевой незабудке. Командир принимает решение сосредоточить
все усилия на категорически необходимом. Первое: кончить сборку главной машины, в Неву-то с ее фарватером и течением на вспомогаче не очень зайдешь. И второе: полностью произвести наружную окраску, без чего ужасный внешний вид любимца флота может быть не одобрен командованием.
И вот шлепает крейсер самым малым, а на мачтах, трубах, за бортом болтаются в люльках матросики и спешно шаровой краской накатывают красоту на родной корабль. Весело работают! перемигиваются и кисти роняют,
И кое-как, командир на грани инфаркта, они действительно под обрез успевают, и на исходе предпраздничной ночи проходят Кронштадт, входят на рассвете в Неву, и обнаруживается, что буксиров для их встречи и проводки, конечно, нет. Как обычно на флоте, одной службе не полагается знать планы другой, и коли доподлинно известно, что «Киров» подорвался и в параде не участвует, то с чего бы портовой службе слать ему буксиры. А о геройском подвиге «Свердлова» ее не информировали. И «Свердлов» самостоятельно вползает в Неву, проходит мост лейтенанта Шмидта... а это совсем не так просто — тяжелому крейсеру в реке своим ходом протискиваться к стоянке и вставать на бочки. Течение сильное, фарватер узкий, места мало, осадка приличная — того и гляди сядешь на мель, подразвернет тебя поперек течения, и — сушите весла и сухари, товарищ командир.
И командир, в мокром насквозь кителе, отравленный бессонницей и никотином бесчисленных папирос, заводит-таки крейсер на место! А сверху сигнальщик торжественно поет, что у ступеней Адмиралтейства стоит, судя по вымпелу, катер командующего флотом, и сам командующий, горя наградами и галунами парадной адмиральской формы, наблюдает эволюции своего дубль-флагмана.
«Свердлов» замирает точно в предназначенной ему позиции, напротив Адмиралтейства, и начинает постановку на бочки. И тут до всех доходит, что бочек никаких нет. По той же причине — раз нет «Кирова», значит, не нужны ему здесь и бочки, а насчет приказа «Свердлову» на срочный переход — не портовой службы это собачье дело, им об этом знать раньше времени, вроде, и по штату не полагается. Короче — не к чему швартоваться.
Командир поминает, что покойница-мама еще в детстве не велела ему приближаться к воде. И, естественно, приказывает отдавать носовые якоря. А это маневр не простой: надо зайти выше по течению, до самого Дворцового моста, стравить якоря и тихо сползать вниз по течению, пока якоря возьмутся за грунт, и чтоб точно угадать место, где они уже будут держать. И из-под командирской фуражки валит пар.
А адмиральский катер тем временем, не дожидаясь окончания всех этих пертурбаций, срывается пулей с места, красивой пенной дугой подлетает и притирается к борту, ухарь-баковый придерживает багром, вахтенный горланит:
— Адмиральский трап подать! —
и адмиральский трап с четкостью опускается до палубы катера. И адмирал со свитой восходит на крейсер, под полагающиеся ему по должности пять свистков и чеканный рапорт дежурного офицера.
Адмирал следует на мостик, который командир до окончания постановки на якоря покидать не должен, с удовольствием наблюдает за последними распоряжениями, оценивает распаренный вид командира, благосклонно принимает рапорт и жмет руку:
— Молодец! Службу знаешь! Ну что — успел? то-то. Благодарю!
Командир тянется и цветет, и открывает рот, чтоб ли¬хо отрубить: «Служу Советскому Союзу!» Но вместо этих молодецких слов вдруг раздается взрыв отчаянного мата.
Адмирал поднимает брови. Командир глюкает кадыком. Свита изображает скульптурную группу «Адмирал Ушаков приказывает казнить турецкого пашу».
— Кх-м, — говорит адмирал, заминая неловкость;
что ж, соленое слово у лихих моряков, да по запарке —
ничего... бывает.
— Служу Советскому Союзу, — сообщает, наконец,
командир.
— Пришлось попотеть? — поощрительно улыбается адмирал.
И в ответ опять — залп убийственной брани.
Адмирал злобно смотрит на командира. Командир четвертует взглядом старпома. Старпом издает змеиный шип на помполита. У помполита выражение как у палача, да угодившего вдруг на собственную казнь.
Матюги сотрясают воздух вновь, но уже тише. А над рассветной Невой, над водной гладью, меж гранитных набережных и стен пустого города, разносится непотребный звук с замечательной отчетливостью. И эхо поигрывает, как на вокзале.
Адмирал вертит головой, и все вертят, не понимая и желая выяснить, откуда же исходит это кощунственное безобразие.
И обращают внимание, что вниз по течению медленно сплывает какое-то большое белое пятно. А в середине этого пятна иногда появляется маленькая черная точка. И устанавливают такую закономерность, что именно тогда, когда эта точка появляется, возникает очередной букет дикого мата.
— Сигнальщик! — срывается с последней гайки
в истерику командир. — Вахтенный!!! Шлюпку! Катер!
Определить! Утопить!!!
Шлепают катер, в него прыгает команда, мчатся туда, а с мостика разглядывают в бинокли и обмени¬ваются замечаниями, пари держат.
Катер влетает в это пятно, оказывающееся белой масляной краской. Из краски выныривает голова, ра¬зевает пасть и бешено матерится. Булькает, и скрывается обратно.
При следующем появлении голову хватают и тянут. И определяют, что голова принадлежит матросу с крейсера. Причем вытягивается из воды матрос с большим трудом, потому что к ноге у него намертво привязано ведро. Вот это ведро, естественно, тащило его течением на дно. А когда ему удавалось на две секунды
вынырнуть, он и вопил, требуя спасения в самых кратких энергических выражениях.
Оказалось, что матрос сидел за бортом верхом на лапе якоря и срочно докрашивал ее острие в белый цвет. И когда якорь отдали, пошел и он. Забыли матроса предупредить, не до того! красить-то его послал один начальник, а командовал отдачей якоря совсем другой. Ведро же ему надежным узлом привязал за ногу боцман, чтоб, сволочь, не утопил казенное имущество ни при каких обстоятельствах.
Командир, пред адмиральским ледяным презрением, из-за такой ерунды обгадилась самая концовка блестящая такой многотрудной операции — хрипом и рыком вздергивает на мостик боцмана:
— А тебе, — отмеряет, — твой матрос?! — десять суток гауптвахты!!
Несчастный боцман тянется по стойке смирно и не может удержаться от непроизвольного, этого извечного вопля:
— За что!., товарищ командир!
На что следует ядовитый ответ:
— А за несоблюдение техники безопасности. Потому что, согласно правилам техники безопасности, при работе за бортом матрос должен был быть к лапе якоря принайтовлен... надежно... шкер-ти-ком!
ОКЕАН.
Как начинал другую повесть, о другом герое, другой ленинградский писатель, некогда гусар Империали¬стической войны и поэт: «Это был маленький еврей¬ский мальчик». Да... Ну так мы о другом мальчике. Он жил в Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скри¬почкой в музыкальную школу. Его, естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.
Потом была Блокада, и мальчик едва жив остался, голодный и дохленький. Ладно дядя не забывал. А дя¬дей его был военно-морской журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он им помо¬гал, поддерживал, и идеалом мальчика стал военный моряк. Дядя приезжал с друзьями, в черных шинелях, в блестящих фуражках, с умопомрачительными вкус¬ными вещами из флотского пайка — люди высшего мира! Мальчику завидовали во дворе, временно пере¬ставали бить, а наоборот — спрашивали: верно ли это его родной дядя. Такое родство его необычайно воз¬вышало в глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы, фронтовики — герои!
Естественно, флотский офицер выглядел в его гла¬зах венцом эволюции. Он понял свое призвание и на¬чал готовиться к военно-морской карьере. Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по ут¬рам зарядку, и летом учился плавать на Неве. Послед¬ят нее, правда, ему плохо удавалось по причине крайней хилости интеллигентского организма.
Согласитесь са¬ми—а интересно представить себе еврейского скри¬пача в качестве бравого военно-морского командира. Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и пай¬ковым шоколадом, и спрашивал:
— Ну, вырастешь — кем будешь?
И мальчик, жуя шоколад и восторженно глядя на ордена, исправно отвечал:
— Военным моряком!
Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить еще по одной.
И, кончив школу и отпиликав на выпускном ба¬лу, он решительно зашвырнул на шкаф проклятую скрипочку и объявил, что поступает в военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой бенц. Но мальчик проявил библейское упрямство, и все доводы о не интеллигентности военной профессии от него от¬скакивали, как ноты от полена. Родители дали теле¬фонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими жлобами в черных шинелях!.. Но дядя за годы сотрудничества с флотом проникся военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил, и сказал, что все прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину, пусть выпьют валерьянки и радуются! а на скрипочке он сможет играть во флотской самодеятель¬ности, чего ж лучше!
Ну, в первое училище Союза — имени Фрунзе, бывший Императорский морской кадетский корпус, ему не светило: там готовили чистокровных командиров, строевиков-судоводов, флотскую аристократию, и еврею там ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год — не климат пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило — блеску много. Но Высшее военно-морское радиотехническое имени Попова (изобретшего в девятьсот пятом году то радио, по которому в девятьсот четвертом броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже.
Это черное сукно формы, это золото шевронов, эти
тельники в вырезе голландок — дивное училище. Тем более что радио — это нечто вполне научное и интел¬лектуальное, тут мало кулаком и глоткой брать, еще и головой соображать надо: и мальчик решил, что это — самое для него подходящее, прекрасное военно-морское училище.
Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали, туда ли он пришел? И ласково советовали поступать в Институт связи или в Университет, или в крайнем случае играть на сво¬ей скрипочке в консерватории. И вообще интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да, то в каких именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову такая странная, знаете ли, мысль?..
Но мальчик убежденно объяснял, что он с детства готовил себя к морской карьере, отличный гимнаст, замечательно плавает, и они зря сомневаются. А дядя его — морской офицер и любимец флота, журналист и драматург Александр Штейн.
При этом известии комиссия переглянулась сочув¬ственно, и морского племянника направили сдавать экзамены.
Ну — вот такой был юный еврейский романтик мо¬ря, которому дядя, совершающий морские геройства в своем уютном книжном кабинете за письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я — отважный и юный!» Он уже стоял на мостике, корабль пенил море, пушки громили огнем врага, и белокурая невеста на берегу заламывала тонкие руки.
Он благополучно сдал экзамены и был вселен в казарму.
Совсем не о казарме мечтал он, когда его в детстве били. Настала суровая проза флотских будней. Ро¬мантику в ней не удалось бы найти и саперу с миноискателем и собакой, только флотскому любимцу - журналисту. Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по ночам его за разные
интеллигентские упущения гоняли драить гальюн, и до прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.
Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим, что адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил качки, вечно командовал с брезентовым ведерком на мостике; его выслушивали с интересом, а потом давали по шее и гнали драить палубу шваброй — чтоб понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.
Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной бравости выпускали очень редко, и он через пару лет стал сурово задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не ту карьеру. Тем более что все окружающие его в этом усердно уверяли. Но, знаете, уже самолюбие не позволяло дать задний ход.
На четвертом курсе самолюбие поумнело и стало сговорчивее. Набив мозоли шваброй и турником, ободрав ногти за плетением матов, нажив гайморит вечными простудами в бассейне и радикулит за шлюпочной греблей, он утомился. Осознав это, он известил училищное начальство о своей утомленности и разочарованности: решил расстаться с военной-морс кой службой.
Если б он это раньше осознал, его бы обняли и прослезились; и выписали сухой паек на дорогу. Но он принял решение уже после принятия присяги: крайне удачно!.. Душа его была уже внесена в реестры Главного управления кадров ВМФ. И хода назад не существовало. На него наорали — у них тоже свой план по успеваемости и выпуску офицеров! — и приказали оканчивать училище: а там пусть катится хоть к черту! И он стал доучиваться.
Подошел выпуск, и бравому курсанту Штейну вручили кортик и лейтенантские погоны. К этому торжественному и трепетному моменту выпуска и посвящения в офицерское звание он дошел уже как раз до той кондиции, что готов был погоны съесть, а кортиком — заколоться, и только врожденная еврейская застенчивость помешала ему поддаться порыву прямо на церемонии — что внесло бы в эту единообразную и монотонную процедуру несомненное художественное разнообразие.
Тем более что почти весь курс гремел на Тихоокеанский флот, а новоиспеченный лейтенант Штейн не любил ни камчатских крабов, ни японских самураев. И вообще это слишком далеко, а кроме того, его укачивало. Потом, за дальностью расстояний слава дяди-драматурга могла туда не дойти, кто ее знает, сик тран¬зит глория мунди, что дополнительно осложнило бы службу. Как можно заметить, в его взглядах на службу начала проявляться первая необходимая черта настоящего командира — спокойная циничная трезвость.
С этой трезвостью он во второй раз в жизни прибег к помощи дяди (если считать моральную поддержку при поступлении за первый): в конце концов, это ты меня совратил своими шоколадками и пропойцами в черных шинелях, так помоги же родному племяннику избежать харакири близ японских вод.
И дядя устроил ему чудесное распределение на Балтику, в Таллиннскую базу флота — Палдиски. Прекрасный климат, близость от культурного центра, ночь на поезде от Москвы, пять часов на машине от Ленин¬града. Сказка, а не распределение.
Вот так нежданное наказание постигло Таллинн¬скую базу Балтфлота. Потому что офицерская служба по-своему не слаще и уж тем более не романтичнее курсантской. Ты отвечаешь за подчиненных матроси¬ков, а матросик по природе своей любит облегчить себе работу, сходить в самоход, выпить, а с целью последнего — стащить втихаря все, что можно обменять на выпивку. Хотя в основном тащат старшины. В море, конечно, легче, но, во-первых, в море Советский Военно-Морской Флот выходил редко, и это событие гордо называлось — поход. За это даже значки давали личному составу — «За дальний поход». Что, значит, был в море. Во-вторых, опять же, в море бывает качка, в качку тянет блевать; пардон.
А о чем думают лейтенанты? О карьере думают. Чтоб средь подчиненных царили тишина и порядок, а начальство ценило и продвигало. О чем же, в свою очередь, думает лейтенант Штейн? Он думает о жизни, о человечестве, литературе, и чтоб флот не мешал этим мыслям, надобно с него скоренько и половчей уво¬литься. Он интеллигент, он творческая натура, он пи¬шет стихи и печатает их во флотской многотиражке: «Задрайка люков штормовая и два часа за сутки сна!»
Сочиняет он, значит, такие стихи, а на борт поднимается для проверки командующий базой. И прито-потавший по трапам дежурный по кораблю лейтенант Штейн молодцевато отдает ему рапорт.
— Лейтенант! — с омерзением цедит адмирал,— Что
означает повязка «рцы» на вашем левом рукаве?
— Дежурный по кораблю, товарищ адмирал!
— Дежур-рного не вижу.
— Й-я!
— Не вижу дежурного!
— Э?.. Лейтенант Штейн!
— Штейн... Что должен иметь дежурный офицер,
кроме повязки?!
— Э-э... знание устава? голову?..
— Головы у вас нет и уже не будет!!! И я позабо¬
чусь, чтоб по бокам головы у вас не было погон!!!
— Так точно, товарищ адмирал!
— Оружие! Оружие должно быть! Личное! Пи¬
столет!
— Так точно — личный пистолет! Системы Мака¬
рова!
— Макарова! Идиот! Где?
— Что?
— Где должно у дежурного офицера находиться лич¬
ное оружие?!
— В кобуре?..
— Так! А кобура где должна быть?
— На ремне, на ремешках... на поясном ремне...
— А ремень? Где должен быть поясной ремень?
— На поясе?
— На поясе!!! Где у вас пояс? Талия у вас есть?!
— Ну... так точно.
— Где?! Где?! Где!!!
— Вот здесь... примерно.
— А ремень? Где на ней ремень?!
— А-а... нету? Нету...
— Я хочу видеть вас без ремня на поясе в одном-
единственном случае: если вы на нем повеситесь, лей¬
тенант Штейн!!! Где ваш ремень!!!
— Простите, товарищ адмирал... забыл надеть...
— Где может дежурный офицер забыть поясной ре¬
мень?!
— В гальюне.
— Что!!!
— Простите... я был в гальюне... по нужде, товарищ
адмирал!., услышал свистки... торопился к трапу для
рапорта!
— Командира! — хрипит адмирал на грани уда¬
ра. — Эт-то... Бардак!!! пистолеты по гальюнам... де¬
журный без ремня... объявляю служебное несоответ¬
ствие!., на консервы пойдешь!!! Наказать! Примерно
наказать!
И Штейн получает пятнадцать суток береговой губы.
Он вообще быстро стал местной достопримечательностью.
Это было время, когда офицер мог быть уволен из кадров по статье за морально-бытовое разложение. И не желавшие служить это использовали — умело и демонстративно разлагались. Они пили и куролесили, пока их не выгоняли, и тогда, с облегчением сняв по¬гоны, устраивались на гражданке.
Существовала даже целая лейтенантская наука, как уволиться из армии. Целая система приемов и уловок. Типа: лейтенант с опозданием прибывает утром прямо к полковому разводу на двух такси: первое с ходу тормозит прямо у ног
командира перед строем, и оттуда торжественно выходит пьяный расстегнутый лейтенант, а из второго шофер бережно выносит его фуражку и надевает лейтенанту на голову; шик состоит в том, чтобы начать движение отдания чести еще при пустой голове, закончить же прикладыванием ладони уже к козырьку.
И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность натуры он все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить, но ме¬шало субтильное сложение и оставшийся слабым по¬сле блокады желудок, и банку он не держал. Пробовал выходить на развод в носках, отдавая честь адмира¬лу на стенке ботинком. Выпадал во время инспек¬ции за борт. Вверенная ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз на горизонте, по которо¬му, к счастью, промахивались, то вражьи голоса, ко¬торые каким-то удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все в ужасе пред¬ставляют себе поражение в неожиданно начавшей¬ся Третьей Мировой войне и уже захваченный врагом Кремль... Другого бы уже под барабанный треск рас¬стреляли.
Но ему не везло. Как-то к нему относились снис¬ходительно. Он обрел репутацию вот такого поэта, ин¬теллигента, человека тонкой душевной организации и романтика — безвредного, то есть, дурачка, потешаю¬щего моряков в их трудной службе. Офицеры, в скуке гарнизонной жизни, его обожали — кроме непосред¬ственного начальства, которое увлеклось своего рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством было спихнуть его недругу.
Пробовали сплавить его с командой на полгода на Целину, и потом еще полгода вылавливали по степям его дезертиров. Если отправляли на берег перебирать с матросиками лук или картошку, матросики неукос¬нительно загоняли овош налево и, перепившись, дра¬лись с комендантским патрулем. На него можно было твердо рассчитывать — что все будет именно не так, как надо.
Тем временем, заметьте, проходит то самое хрущев¬ское сокращение миллион двести. Офицеров увольня¬ют с флота, они плачут и молят оставить, потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, — а лейтенант Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает служить. Такова особенная военная мудрость. Все наизусть знают, что драматург Штейн, личный друг главных адмиралов, его родной дядя и протежирует племяннику, и предпочи¬тают не встревать в родственные отношения. Вдруг дя¬дя куда стукнет, лапа неслабая; себе дешевле помогать расти молодому офицеру.
И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот праздник он отметил пропиванием месячного жалова¬нья и безысходным рыданием.
Офицер рыдает, а служба идет. И он постепен¬но приспосабливается. У евреев вообще повышенная приспособляемость. Он ведет в Доме офицеров флот¬ское ЛИТО. Ездит на совещания флотских коррес¬пондентов. Посылает в издательство сборник стихов. И подходит время, и ему присваивают капитан-лейте¬нанта-Жизнь кончена... Тянуть лямку еще пять лет... зато потом он выйдет с этим званием в отставку — и вот тогда, на закате зрелости, начнется вторая, она же на¬стоящая, жизнь. И все будет еще хорошо. Он считает календарь...
А проверяющий кадровик, между делом:
— Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник
Штейна? служит? жив?
— Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк...
но старается.
— Ну хорошо. Дядя высоко вхож... ты не очень, в
общем... понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил...
но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания
когда? представь, представь...
Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообща¬ют радостную новость:
— Ну... ставь!.. Причитается с тебя.
— Да уж! — счастливо соглашается он.
— Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?
— Кого, — говорит, — представили? Куда?..
— Тебя! Иди — покупай погоны с двумя просветами.
Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гар¬низонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.
Сказано — сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и не¬делю справляет по себе поминки. А выпив ящик, по¬следнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обра¬титься за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.
И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родст¬венник-недотепа несколько марает его моряцкую ре¬путацию. Помогал ему, помогал, а все без толку...
Племянник снимает шинель, трет лапкой треща¬щий лоб, получает добрый шлепок по загривку и до¬брую чарку на опохмел:
— Ну... как служба идет? Чем порадуешь?
Пора и
очередное звание получать.
При слове «звание» племянник искажается обли¬ком, приземляется мимо стула, плачет и говорит:
— Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офи¬
цер. Я по натуре сугубо штатский человек. Я учился иг¬
рать на скрипке и окончил музыкальную школу. Я по¬
эт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в изда¬
тельстве принять...
— Что же — скрипка! — гремит дядя, человек круп¬
ный и удачливый, без сантиментов; набрался душевной
грубости у адмиралов. — Римский-Корсаков тоже был
композитор, а какой морской офицер был!
— Дядя, — говорит Штейн. — Я не Римский, а ты
не Корсаков. Ему хорошо, он бронзовый памятник.
А моих сил больше нет. Если мне дадут капитана третьего ранга, я застрелюсь.
— Странное отношение к карьере, — не соглаша¬
ется дядя. — А чего ж ты хотел — сразу прыгнуть в
адмиралы? Послужи сначала.
— Не буду служить! — буйствует племянник. — Это
ты во всем виноват!
— Ах ты щенок! — говорит дядя, каперанг в от¬
ставке и великий военно-морской драматург. — Да ес¬
ли бы не я, ты бы вообще в училище не поступил...
— Да, — вопит племянник, — и был бы счастлив!
Это ты — «кем ты хочешь быть! кем .ты хочешь быть!» —
погубил мою жизнь!..
— ...тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты
хлебнул лиха по уши!
— И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелил¬
ся и не мучился!
— Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от
меня хочешь?
Подведя беседу к нужному вопросу, племянник пе¬реселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:
— Слушай... ты ведь запросто за руку со всеми ад¬
миралами... с нашим командующим...
— Да уж...— кивает дядя не без самодовольства.—
Потому что — уважают!
— Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с ад¬
миралом Головко, и раз в жизни попросить... если б
он подписал... он ведь тебе не откажет...— И подает
дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.
— Нет, — говорит дядя. — С такими просьбами я
к нему обращаться не буду. Наши отношения, зна¬
ешь, иного рода. Нет. Не стану я его о таком про¬
сить.
Штейн принимает позу, по сравнению с которой умирающий лебедь Плисецкой — это марш энтузиа¬стов. И тихо шепчет:
— Тогда прощай, дядя... Я тебя любил. Я гордился
тобой. Прости, что причиняю вам такое горе... прошу
никого не винить...
Выдергивает из брюк ремень и норовит пристроить петлю к оконному карнизу.
— Прекратить!! — грохочет кулаком бездушный дя¬
дя, солдафон от маринистики.
Тут в комнату впадает его жена, племянникова тетя, которая всю эту душераздирающую сиену подслушива¬ла за дверью, и говорит:
— Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя души?
Ты посмотри — на мальчике ж лица нет. Он же над
собой что-то сделает, ты что, не понимаешь?.. Я всегда
говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот. Все
эти твои матросы — они такие грубые. Они пьют, как
биндюжники, они ругаются — это тихий ужас! Я после
них неделю мою квартиру и проветриваю от табака и
портянок.
— Моряки не носят портянок!!!
— Скажите пожалуйста! А что они носят? Это так
важно? Или у тебя много племянников?..
— Не лезь не в свое дело! — гремит дядя.
— Это мое дело! — кричит ему тетя. — И не смей
на меня кричать! Кричи на своих адмиралов, так их ты
боишься!
— Я боюсь?! — орет дядя. — Да я — член правле¬
ния... кандидат ЦК...
— Так почему ты не можешь пойти в гости к этому
Головко? Он к тебе прислушивается, я же знаю. Они
же понимают, что ты умный человек. Что тебе стоит?
Ну хорошо — выпей с ними, посиди, я тебе разрешаю.
— Никуда не поеду,— отрубает дядя.
Штейн подставляет стул к своей петле на окне и закрывает глаза.
— У тебя есть сердце? — спрашивает тетя. — Или
у тебя нет сердца? Ты посмотри, что делается с ребен¬
ком. Если бы я была его министром, так я бы давно
отпустила его куда он хочет. Какое море? Только Чер¬
ное. Мальчику необходимо курортное лечение, это ко¬
жа и кости. У него совсем слабые нервы. И вообще
ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на
него — и это матрос?..
В конце концов дядя плюет, звонит Головко домой, надевает свою шубу на бобрах, сует в карманы две бутылки армянского коньяка, вызывает из гаража свой персональный ЗиМ и едет к Головко.
Головко принимает его сердечно, ставит, в свою очередь, свой коньяк, вестовой накрывает стол — се¬ребряные подстаканники, нарезанный кружевом ли¬мончик, балычок-и корка с разных флотов; пьют они коньяк и чай по-адмиральски (а чай по-адмираль¬ски — это так: берется тонкий чайный стакан в сереб¬ряном подстаканнике, наливается крепчайшим горя¬чим свежезаваренным чаем, бросается ломтик лимона и сыплется три ложечки сахара; а рядом становится бутылка коньяка. Отхлебывается чай, и доливается до¬верху коньяком. Еще отхлебывается — и еще долива¬ется. И вот когда стакан еще полный, а бутылка уже пустая — это и есть настоящий адмиральский чай). И с удовольствием беседуют. Головко говорит о лите¬ратуре, Штейн говорит о флоте, и очень оба довольны поговорить с понимающим и компетентным собесед¬ником.
И дядя, как бы между делом, в русле застольного разговора, повествует в юмористическом ключе, чтоб никак не дай Бог не отягчить настроение хозяина, всю историю злоключений своего племянника — как от¬влеченного флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал совершенно благоприятно это восприни¬мает, заливается смехом и переспрашивает подробно¬сти, войдя во вкус, слезы утирает и за живот держит¬ся. Такой юмор ему в кайф: до боли знакомая фак¬тура.
А в заключение рассказа дядя эффектным жестом выдергивает рапорт своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще похрюкивая, тянется за очеш-ником, надевает очки, читает рапорт и закатывается диким хохотом:
— Ох-ха-ха-ха! — лопается. — Так это что — с тво¬им племянником все это было? Ха-ха-ха! Ну, ты дра¬матург!
Это, значит, дядя придумал такой драматургический ход. И теперь с удовлетворением видит, что все он рас¬считал правильно — ударный сценический ход по адми-раловым мозгам, сюжет свинчен истинным драматур¬гом, что адмирал и признал: никакого неудовольствия у него, а сплошные положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.
— Вот, — говорит, — хо-хо-хо! такая, понимаете,
история. Так что, если можно... не моряк, что поде¬
лать.
— Ох-ха-ха-ха! — надрывается Головко. Развинчи¬
вает авторучку, чертит в углу рапорта собственноруч¬
ную резолюцию, размашисто подписывает, складывает
лист и швыряет через стол дяде. — Ну, спасибо за
спектакль! потешил старика! А я-то думаю, откуда это
ты в таких подробностях все это знаешь!.. Погоди-
ка, — и жестом велит вестовому поставить еще бутыл¬
ку. — Выпьем еще, посидим. Давненько я так не весе¬
лился! Ну-ка расскажи еще раз, как это он шпалер в
гальюне забыл... ха-ха-ха!
И к двум ночи вдребезги пьяный дядя, знаменитый драматург Штейн, является на своем ЗиМе домой. Шо¬фер его вводит в двери, дядя, с красной физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим коньяком, благодушный и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе в кресла.
А племянник, уже синий от непереносимого волне¬ния — судьба решается! — бегает по стенам в полубес¬сознательном состоянии. И смотрит на дядю, как бло¬ха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а может она тебя и выкусить.
Тетя говорит:
— Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь из¬
велся. Ну что, таки он подписал это заявление? Прошу
тебя!
Дядя лыбится и извлекает из себя звук:
— Ы!.. салаги!., на!
И гордо пускает племяннику через комнату пор¬хающий рапорт.
Тот его ловит, вспыхивает счастливым лицом, дро¬жащими руками разворачивает, и читает наискось угла крупным твердым почерком резолюцию:
«ПУСКАЙ ПОСЛУЖИТ! = ГОЛОВКО = »
И этот личный верховный приказ так шарахнул его по нежному темечку, что он беспрекословно убыл к месту службы и безмолвно тянул лямку положенные еще пять лет. И больше он к дяде не обращался ни по каким вопросам никогда в жизни.
Но дядя же недаром был великий драматург. Он был крупной и сообразительной личностью, и ежели бы уго¬дил на флот самолично, а не племянник, то уж он бы дослужился точно до адмирала, невзирая на образован¬ность и национальность. Потому что он, в отличие от неудачника-племянника, обладал в полной мере глав¬ным достоинством людей, умеющих добиваться любых целей, — умением обращать свои поражения в победы.
Потому что все это он скомпоновал в форме пьесы, использовав все детали и подробности, вплоть до вклю¬чения в текст подлинных стихов бедолаги-племянника. А идея пьесы полностью соответствовала командной директиве Головко: пускай послужит! Пьеса получилась в меру смешная, в меру драматичная, и вполне назида¬тельная для среднего флотского комсостава. И театры ее взяли на ура.
Называется пьеса «Океан». Люди постарше хорошо ее помнят.
Премьера состоялась в БДТ у Товстоногова, и билетики стреляли за два квартала. Вот что значит подойти к делу с умом и талантом.
Характерно, что недотепу-старлея играл Юрский, и зал аплодировал его выходкам и речам, а его положительного командира — сугубо положительный Лавров, игравший всех положительных от Молчалина до Ленина; этот расклад ролей в полной мере отразился на их собственных судьбах, когда первый много лет бедствовал, а второй процветал. Товстоногов умел видеть суть актера!..
Но это уже, как говорится, совсем другая история.
|